Написать автору
Оставить комментарий

avatar

Олег Афанасьев — о Виталии Сёмине

Здесь — продолжение воспоминаний Виктории Сёминой-Кононыхиной, опубликованные в «Научном журнале» № 104

.

http://www.relga.ru/Environ/WebObjects/tgu-www.woa/wa/Main?textid=4509&level1=main&level2=articles

.

А ниже — очерк о Виталии Сёмине Олега Львовича Афанасьева. Этот очерк был опубликован в том же издании ещё в 2004 году.

.

Было восемьдесят лет со дня его рождения и без малого тридцать со дня смерти. В зале Областной библиотеки выходили к микрофону люди, говорили о нём, много цитировали. Цитаты были почти все из романа «НАГРУДНЫЙ ЗНАК ОСТ», убийственные. Гениально, никто так не писал о фашизме — это было не просто мнение, но глубокое удивление и признательность. Я слушал, и ни одно из выступлений меня не устраивало. О его жизни говорили, как о героической. Я знал его как жертву. Может быть, героическую жертву, но всё-таки жертву. Если б не обстоятельства, то большая часть из написанного им было другим.
Виталий Сёмин… Долгое время я казался себе чистым самоучкой, за любое из своих умений обязанным только самому себе. Ну, ещё книги, конечно. А живые люди… В моей башке сидело вбитое советской пропагандой представление об учителях, как о людях одновременно и всезнающих и в то же время безгрешных. Таких вокруг не существовало. И лишь годам к сорока я понял, что учителей у меня было просто тьма. Рубил топором сучья спиленного дерева. Не тот, что в руке, а свободный конец разрубленной пополам ветки иногда взвивался вверх и опускался мне на голову или плечи. Это, конечно, раздражало, я потихоньку ругался нехорошими словами. Мимо шёл человек, вдруг остановился и сказал: кто ж так работает, надо не поперёк, а наискось. Я слегка обиделся, ещё некоторое время рубил по неверному методу, но когда на мою голову упала очередная палка, попробовал наискось, и оказалось лучше. И вдруг прозрел. Мама родная! Да ведь только что меня научили! Уже скрывшийся с моих глаз человек научил, следовательно, это был учитель. О, сколько же на самом деле было у меня учителей. И плохие, делавшие мне нехорошо, тоже были учителями. А книги… Конечно, и книги. Но чего б стоили книги, если б не было действительности. Да и откуда бы они сами взялись? И самым большим моим учителем был Виталий Сёмин, к которому я когда-то бегал показывать свои новые листы.

Привела его в наш Красный город Сад Вика Кононыхина, старшая сестра моего школьного и уличного товарища Женьки по кличке Мышка.
После танцев в горсаду мы ехали последним рейсом в битком набитом автобусе. Когда стоячий народ, и мы среди них, как сельди в бочке, притерся друг к другу и успокоился, увидели впереди на сиденьях парочку. Здоровенный кудрявый лоб обнимал Вику, положив мощную руку на её плечи. Это было настолько необычно, что мы заговорили чуть ли не шепотом.
 — Гля, чего Витька нашла! — сказал один. — Ничего себе ребёнок.
 — В два раза больше, — определил второй.
 — Тридцать лет гуляла девушкой, а теперь война пришла, — пропел третий.
 — Не тридцать, а двадцать семь, — поправил Женька Мышка.
 — Алилуйя, алилуйя! Господи, благослови.

Потом, когда они в самом деле поженились, я увидел его, мчащегося к остановке «семёрки». Он набрал такую скорость, что буквально уж летел, ног под собой не чуя. Мне это было хорошо знакомо, точно так и к трамваю «семерке», и к «третьему» автобусу приходилось мчаться не раз. Но мне было неполных девятнадцать и при росте метр восемьдесят четыре всего шестьдесят девять килограммов, а он «старый», и при том же росте, объёмом, может быть, в два раза больше. От очкарика интеллигентного вида я такой резвости не ожидал. Но факт был налицо, толстяк и очкарик бегал лучше очень многих пацанов Красного города. Молодец, однако! — навсегда отпечаталось где-то там у меня в голове.
Потом Женька дал мне почитать два его первых, очень слабых рассказика, про которые я сказал: «Фи, я так тоже могу».
Потом я встретил его на перекрестке улиц Шмидта и Красной. Он шел из поликлиники, где ему только что вырвали зуб, выглядел довольно жалко — одна щека была вспухшей, изо рта торчал кусочек ваты. Но мы вдруг разговорились.
Заочно знакомый, в первый же раз я обрушил на него своё чисто люмпенское неприятие мира сего. То, что пишется о нашей жизни в газетах, журналах, книгах, — позорная ложь. Советских писателей во главе с Фадеевым с четырнадцати лет не переношу. «Молодая гвардия» — брехня. Ничего подобного никогда не было! Когда мне было десять, двенадцать… как я мучился! В войну всем было жутко. Кроме холода, голода и страха ничего ведь и не было. Ужасно не хотелось умирать. А у всяких там Семёнов Бабаевских, Анн Караваевых и прочих солдаты рвутся в бой, чтобы умереть за родину, за Сталина. Из книги в книгу переходит герой, главное достоинство которого широкие плечи, походка вразвалку и умение не опускать глаза перед самыми нехорошими людьми. Я пробовал двигать себя будто танк, никому не уступая дороги, но в последний момент обязательно сделаю шаг в сторону. То же самое когда мне врут, не могу таращиться и уличать во лжи. Не могу и всё! Мне стыдно. Пасую, опускаю глаза…

От этих моих признаний Виталий расхохотался и сделался добрым. «Ты прав, старина! Хамство не уступать дорогу встречному. И смотреть в глаза наглецу стыдно. Вспоминаю… вспоминаю… Когда-то и меня это мучило. И герой с широкими плечами был у пролеткультовских писателей. Походка в развалку… Плевки через плечо… «.
 — Настоящая правда у нас то, что пройди сейчас во все стороны с этого перекрестка, и в каждом доме узнаешь про убитых и замученных в лагерях немецких и советских, на фронтах войны, а есть из этих домов и то, которые до сих пор сидят.
 — Я три года умирал в Германии, мне всё это очень знакомо. Пройдут годы, и правда без сомнения обнародуется. А сейчас нет, начальство не пропускает. Я пробовал. Похвалили. Только это, говорят, нашим людям не надо, — примерно так сказал он.
 — Ясное дело, правда им не нужна. Потому что все, кто был в Германии, прямым ходом попали как предатели родины из лагерей немецких в советские. За то, что были в оккупации, мою мать заслали на Урал. Ты (в те времена я всем без разбора говорил «ты») ведь побывал на Урале или в Казахстане?
 — Нет. Меня после освобождения отыскал в американском секторе отец и при всеобщей неразберихе сумел отправить домой. Повезло. А ребята, которые со мной были, попали кто в лагеря, кто в солдаты, самые умные в СССР не вернулись. Но я бы вернулся на любых условиях.

Потом он сказал:
 — Но знаешь, всё меняется. Сейчас, если умеешь читать между строк, много разного полезного можно узнать. Так что ты в своём неприятии мира сего не совсем прав. Работа в головах идёт, перемены будут, они неизбежны.
 — Это понятно, — уныло согласился я. — Только когда они будут… Столько дури вокруг. Взять хотя бы социалистическое соревнование. Нет никакого соревнования! Просто режут нормы и за те же деньги работяга вынужден работать быстрее и быстрее. И сам наш главный нынешний вождь — дурак. Ничего кроме анекдотов о нём в народе не говорят.
 — Знаю. Но руки опускать нельзя. Кое-какие возможности появились. Я решил любыми путями добиться членства в Союзе писателей. Это даст пропитание и, самое главное, время. А будет время — я его даром не потрачу.
Вот в этом месте он мне не понравился. Сын своего отца, здесь я, кажется, имел побольше опыта.
 — Но это может увести знаешь куда?..
 — Конечно, знаю. Будем бороться. Есть, например, «Новый мир». Время от времени им удаётся печатать стоящее. Хотя бы маленькими шажками надо двигаться к лучшему…
Вот такой примерно разговор состоялся осенью 56-го.
Потом меня постригли наголо и в телятнике повезли на Крайний Север, к берегу окруженного сопками красивейшего фьорда строить базу подводных лодок. (Когда затонула подлодка «Курск» и телевидение показало место её обитания, я узнал и тот фьорд, и сопки вокруг него)
Потом я вернулся, у меня появились три свободных месяца, которые я провел так, как хотел бы провести всю жизнь. За письменным столом. Писательство оказалось делом невероятно трудным. Жизнь вдруг обернулась всего лишь материалом, подобно обыкновенному бревну, из которого один мастер может сделать доску; другой стол; третий, искусник, красивый комод. Обычно мы живем настоящим, а если оно плохое, будущим. Для пишущего важнее всего прошлое.

Без критики писателю, да и вообще человеку искусства, нельзя. Особенно начинающему. А помочь мне мог только Виталий, к нему я и бегал через день да каждый день.
 — Писательство — крест тяжкий. Писатель должен быть человеком мужественным. Литература — это только то, что на «отлично», остальное не литература — макулатура. Это как жизнь и смерть: или ты живой, или мертвый. Среднего нет.
Первые два рассказа получились у меня втемную. Я понятия не имел, чего хочу, с чего начать и чем кончить. Исписав несколько страниц, шел к учителю, он смотрел и говорил, что вот это и это — здесь ты вышел в люди, здесь похоже на прозу, остальное не годится. Я мгновенно обижался, однако начинал размышлять и скоро видел, что так оно и есть, мучился собственной бездарностью, но обычно на следующее утро что-то новое приходило в голову и рождалось продолжение. И однажды я понял, что все-таки написал самый настоящий, во всех отношениях художественно законченный рассказ.
Силёнок моих и опыта жизни хватило тогда на пять рассказов, три из которых пропали, а два были напечатаны аж через двадцать три года. А тогда был ужасный мрак. Виталий, в то время практически сам начинающий, два моих рассказа, честных и в то же время производственных, то есть проходимых, отнёс в редакцию областной газеты «Комсомолец», и они были вроде приняты. Но года два мне там морочили голову и так и не напечатали под тем предлогом, что портфель редакции полон, вот если б я сначала написал пару очерков на производственно-патриотическую тему… Однако от очерков каких бы то ни было, даже написанных великим пролетарским писателем Горьким, меня тошнило. В то время критики безмерно хвалили очерки Овечкина. Мне они не понравились, едва начав читать, бросил.

А доконала меня первая, совсем не способная удовлетворить настоящего читателя книжечка Виталия. Автор был явно талантлив. Но только когда речь шла о природе, труде, разных второстепенных трогательных, или смешных, или подлых лицах. Здесь он подмечал всё. Но молодой главный герой был не пуганный светлый дурачок, белая страница, с намёком на то, что перед нами будущий продолжатель строительства коммунизма.
 — После подневольного труда в лагерях твои главные герои должны быть другими, — сказал я ему.
 — Только так, как я написал, у нас можно напечататься! — Он был страшно рад этой своей маленькой первой книжечке, гонорару, новой работе. Да-да, ему дали место литработника в только что открывшейся газете «Вечерний Ростов». Чего ж ещё? Для начала совсем неплохо
Словом, мы разошлись. Что общего могло быть между победным молодым писателем и работягой, не желающим, да и не знающим как выворачиваются наизнанку. «Вышли мы все из народа». Виталий, например. А я, между прочим, не вышел. Я остался. Я был светлый дурачок со знаком минус. Таких в нашей державе пруд пруди.
Отчаявшийся, лет на семь я впал в беспутство.
И вдруг грянуло.
«Они пили водку, спорили о том, что быстрее пьянит — разбавленный спирт или водка»… Это было.
«Говорили, что папироса после водки пьянит сильнее, чем две кружки пива…» Здесь сомневаюсь. Уже в двенадцать лет мы знали, что сто пятьдесят водки и хотя бы кружка пива с обязательной в любом случае папиросой — и ты будешь дурак дураком (что нам и требовалось), а сто пятьдесят с папиросой — это не туда и не сюда, надо ещё достать денег, чтобы преодолеть недобор.
«Я хотел совсем отказаться от выпивки, но устыдился… выпил два стакана пива и вдруг от усталости осоловел, потянулся к водке… Потом я рассказывал об Эстонии, о Таллине, как строили эстонские мастера каменщики… В это время меня из-за стола вызвала Муля: «Витя, они тебе в рот смотрят, а нам завтра на работу к шести утра. Накурили, глаза залили…» Накурили — иначе и быть не могло. Глаза залили не до конца. В рот Вите смотреть и не думали, сознавая своё превосходство: интеллигент, с двух рюмок развезло, разболтался…

«А до этого клали из саманов стены будущего Женькиного дома. Длинный позвал меня делать замес. Мы принесли воды, насыпали прямо на асфальтовую дорожку глины, песку, сделали воронку и стали лить воду, перемешивая глину и песок лопатами. Раствор постепенно становился тяжелым, вязко хлюпая, налипая на лопату. Мы оба вспотели, тяжело задышали. Длинный что-то прикинул, сказал: „Знаешь, сколько по госрасценкам это стоит? Тридцать копеек“. — „Даром деньги не платят?“ — „Трудно свой хлеб добывал человек“. Он любил цитаты. Они все — и Длинный, и Женька, и Толька Гудков, и Валерка охотно острили цитатами». Это точно.
«Женька отлучается всё чаще и чаще — он первый сдается. Потом сдаётся Длинный…» Про Женьку правда, про меня нет. Просто я был самый быстрый в нашей компании и поднял свою часть стены до критической высоты раньше других, и если б положил ещё хоть один ряд, не успевшие схватиться на глиняном растворе саманы попросту поплыли бы под собственной тяжестью и стена рухнула…
Ну, а дальше мы мылись под летним душем, потом последовало угощение, потом Женькина жена Дуська нас попросту выгнала на улицу. Потом был расход: «Валька Длинный перешагнул через свой мотоцикл и, как на детский стульчик, уселся на сиденье, усмехнулся. Он не считал, что произошло что-то такое, из-за чего стоило расстраиваться… Отталкиваясь длинными ногами, он двинулся мимо акации, обогнул кучу глины и выехал на дорогу. Дорога была немощёной, разбитой грузовиками, мотоцикл вилял, луч фары высвечивал проезжую часть от одного тёмного ряда акаций до другого, но нигде не видно было гладкого места. Длинный свернул с дороги на узкий асфальтовый тротуар, газанул, задний фонарик, наливаясь ярким светом, помчался мимо одноэтажных домов. „Собьёт кого-нибудь“, — сказал я. „Пусть не ходят“, — сказал Женька…»
Я читал это, стоя у газетного киоска. Особенно мне не понравилось про сыростно белые руки. «Такими они бывают, если смыть с них глину, налипшую за целый день. Такую глину смываешь, будто отдираешь кожу, обожженную солнцем, и остаётся новая кожа, ещё не тронутая солнцем». Это ж надо так нервно чувствовать! На самом деле сыростно-белыми руки были у прачек пятидесятых годов после стирки хозяйственным мылом и каустической содой. А после глины с песком, которые очень легко смываются, руки делаются чистыми и необыкновенно лёгкими. Полистал в поисках новых страниц про меня и моих друзей, ничего больше не нашел, решил, что дальше читать не буду и покупать журнал не буду. Мне стало очень плохо. Разве так надо писать про нас? Ничего по-настоящему он не знает. Кто только нас, уличных, не оговаривал. По радио, в газетах, в кино, на всевозможных собраниях. Вонючки советские продажные! В основном дрянь гораздо большая, чем мы. А вот теперь ещё и умник писатель Виталий Сёмин — толстяк в очках, вылитый Пьер Безухов (никто никогда не мог видеть Пьера Безухова, но Виталий в точности соответствовал толстовскому описанию).

Почти все мои дорожки были кривыми, а отношения с людьми, попадавшимися на этих дорожках, вряд ли нормальными. Не знаю, каким бы был я, не будь его. Я всё время как бы отталкивался от него, Виталия Сёмина. Впрочем, не будь Сократа, Платон всё равно был бы, но другим; не будь эпикурейцев, стоики стояли на своём как-нибудь иначе. И так далее. Разошлись — неверно про мои отношения с Виталием сказано. Все эти пустые лет семь моей жизни я часто видел его, так как ему пришлось жить на Красной 8 с 57-го и, примерно, до 65-го. Я брал у него книги, мы их иногда обсуждали, я знал о нём даже больше чем положено. Объяснялось это тем, что мой товарищ Женька очень не любил свояка, а нелюбовь делает, как известно, людей проницательными и склонными заражать ею всех окружающих вплоть до посторонних. «Гавкает, а укусить боится», говорил мой товарищ о появляющихся в печати новых сочинениях Виталия. Я читал. И опять это мне не нравилось. Автор шёл не до конца, говорил не всё, местами его главной задачей было показать не саму жизнь, а какой он наблюдательный и проницательный. И вот эта проницательность не до конца, почти всегда блестящая, меня просто бесила. Какое мне дело до каких-то цензоров! Не сам ли он говорил, что литература — это только то, что на «отлично». Мне нужна правда и только правда… И не только это было мне не по нутру. Он любил похвастаться. Удача — хвалебные рецензии, членство в Союзе Писателей, скорое предстоящее вселение в новую квартиру — его распирало от удачи. А больше всего он гордился тем, что вошёл в круг писателей «Нового Мира», в гостях у него побывал сам Солженицын. Москва — это да! Ростов… «Красный бастион на Юге России», — называл он Ростовскую писательскую организацию. «Сижу на их собраниях и думаю: это я идиот или они?» Между нами была пропасть. Полный всевозможных надежд он, большой и всесторонний жизнелюб, подымался вверх, я — нечто неопределённое, погибал.
После многих раздумий и нерешительности я сказал себе: довольно спать! Я обязан что-то делать. И даже не что-то, а то, чего не сделал Виталий: рассказать правду в полном объёме о нас, пацанах Красного города Сада. Я к тому времени, конечно же, прочитал его знаменитую повесть. Написана она была по-богатырски и вовсе не про нас (а всякие сволочные критики били его именно за нас, в действительно уязвимое место), а про тётю Нину — Мулю, тёщу его. Я был покорён. Замечательно неугомонную тётю Нину, которую знал давным-давно, никогда не приходило в голову описать, и вдруг явился новый человек и обыкновенное, которое я прекрасно во всех деталях знал ещё до его появления в нашем околотке, оказалось необыкновенным.

Поздней осенью 65-го сел за стол, на несколько месяцев уволившись из очередной шараги. И повторилось то, что уже было в 57-м году. Я тихо занимался, был счастлив. И как только нечто получалось… шел к Виталию — к кому ж мне ещё было обратиться? В Ростове он был лучший, здесь у меня никаких сомнений не возникало. Да, всё повторилось. Я приносил новые страницы, он читал. Хорошо помню день, когда Виталий (он всё прекрасно про меня понимал!) встретил меня на пороге своей квартиры весь улыбка, с протянутой для рукопожатия рукой: «Поздравляю, дорогой. Ты написал первоклассную вещь. Здесь в Ростове она не пройдёт, но в „Юности“, думаю, должна понравиться». О, сколько было надежд, когда и в самом деле из «Юности» пришёл ответ, что повесть они оставляют у себя и как только появится такая возможность, после некоторой доработки напечатают!
За три года я написал две повести, одна из которых была принята в журнале «Москва», другая в «Юности». В Ростове о том, чтобы напечататься, нечего было и думать, в Ростове стояла глубокая ночь, журнал «Дон», книжки Ростиздата просто в руки брать было противно. «Красный бастион», лучше не скажешь…
И опять ничего не получилось. Маленько либерального, однако вздорного и глупого Хрущева съел его любимец, законченный жлоб Брежнев. Всё жаждавшее справедливости вновь было придушено. В «Юности» и «Москве» сменилось руководство, мне рукописи вернули.
Но что я? Я был работяга, я мог зарабатывать себе на жизнь руками. А вот Виталию стало плохо. В «Правде» была напечатана статья, где Виталий назывался очернителем советской действительности. Голос «Правды» был руководством всем и вся. Виталию тоже тогда всё вернули. жить попросту стало не на что. Некоторое время они тянули на учительскую зарплату Виктории, потом московские друзья стали присылать ему рукописи на рецензирование. Была тогда такая халтура — ничто не печаталось в СССР, не пройдя сквозь внутреннее рецензирование, на самом деле цензуру. Однако из этого он умудрился сделать нечто удивительное. Его рецензии были доскональнейшими разборами предлагаемых издательствам и журналам творений всевозможных авторов, намного превышающими художественный и культурный уровень самих произведений, в основном графоманских. (Потом эти рецензии вышли отдельной книгой и, по общему мнению, стали чуть ли не лучшей частью его литературного наследия).
Рецензии, предназначенные узкому кругу лиц, в которых он мог писать всё, что думает, стали отдушиной на добрый десяток лет не печатания.
Второй отдушиной был спорт. Он был не только ум и душа, но и тело. Да ещё какое тело. Большое, требующее физических нагрузок и любящее их. Он любил бы, мне кажется, все возможные игры и виды спорта, однако доступны были велосипед, бег, байдарка, пинг-понг… Два-три раза в неделю он от дома на углу Энгельса и Халтуринского, где проживал на четвертом этаже, бежал бегом за Дон, до базы отдыха, кажется, принадлежащей газете «Молот», где у него хранилась байдарка, спускал её на воду и грёб вверх по течению вдоль берегов реки, получая от этого великое наслаждение. Мне приходилось видеть его возвращающимся из таких прогулок. Лёгкий, счастливый. Но не всегда…

Принято считать, что человек — существо общественное. По моим наблюдениям, все сколько-нибудь стоящие люди — полуобщественные, на четверть общественные. С некоторым сожалением он признавался: «К людям тянет, временами просто невозможно без таких, которые не ты сам. В то же время долгое пребывание в переполненном страстями обществе утомляет до того, что идеальным кажется затворничество в пещере».
Виталий был типичный шестидесятник одного уровня с такими общепризнанными писателями как Быков, Трифонов, Белов… Его прекрасно, на сотню лет раньше, описал Лев Николаевич Толстой. Не у одного меня первое впечатление о нём: «Да это же Пьер Безухов!» Весь какой-то трудный. Не тяжёлый, нет, но, как говорят картёжники, не в масть кому бы то ни было. Так как носимое в себе считал самым важным. Он был сам себя приговоривший разобраться в своих мыслях и чувствах и сказать об этом… Любовь была взаимной — его мечтой было написать новую «Войну и мир». Получилась только война. Да и у Льва Толстого тоже — где мир?

Благодаря радению его московских друзей и покровителей в первой половине семидесятых он всё-таки пробился к читателю. Это был роман «Нагрудный знак «ОСТ» — главная его книга, сочинять которую он начал фактически сразу по возвращении из плена.
Я знаю, как писалась эта книга. Откуда и почему она появилась.
Мстительными, иногда очень, бывают люди не только от природы не злые, но и высоконравственные, с понятием о чести. Кто видел последнюю войну, побывал в самом её пекле, тот со всем этим живёт всю остальную жизнь. Унижение великим, трудно представимым голодом, холодом, страхом, непосильным физическим трудом убийственны. Переживая выпавшую на твою долю жуткую действительность, ты спрашиваешь пространство перед собой: за что, почему? Это, в конце концов, превращается в обыденность рабства, когда в твоей голове с самых разных сторон перерабатывается одно и то же: за что, зачем, почему. Удовлетворение может принести только месть. Доказать местью, что ты тоже человек.
Виталий Сёмин, когда пришёл конец войне, и стало возможным мстить (по книге — главный герой участвует в убийстве), всё-таки никого не убил. Он пришел к выводу, что должен об этом написать, заклеймить.

Помню году в шестидесятом он показывал мне редакционный ответ на его рассказ о рабстве в Германии из какого-то московского журнала. Почти ласковый ответ с цитатой из рассказа. Она была примерно такой: «Германия была красивой. Красивы города с красивыми домами и улицами, красива земля, где каждый бугорок буквально причёсан, а в лесах каждое дерево обработано как в саду хорошего хозяина. Всё как на цветных рождественских картинках. Но у пятнадцатилетнего раба что-то случилось со зрением, глаза его застилал серый барачный цвет, на красивое они перестали реагировать».
Получая похвальные такие отказы, этот рассказ свой он улучшал, расширял, посылал в редакции уже как повесть. «Новый мир» раза два принимал её, выплачивал автору гонорар, делался набор, но где-то в верхах повесть не пропускали. И снова всё было не просто «да» — «нет», отказывая, ему предлагали изменить там-то и там-то. Он изменял, мучаясь страшно. «Напишу пятнадцать строчек за день. Прочитаю. Укушу себя за палец: да ведь опять и это не пройдёт!» Словом в результате почти тридцатилетней работы (Виталий был прекрасный рассказчик и началом этой его работы были устные рассказы, когда ещё ему не приходило в голову стать писателем), после многочисленных заморочек ему пришлось сделать героя куда более наблюдательным, проницательным, чем способен быть подросток. И мучителей немцев, и мучеников русских так, как их увидел главный герой его главной книги, мог увидеть только зрелый, хорошо изучивший человеческую природу сорокалетний писатель.

Я не стану делать разбор его романа, как когда-то, стоя у газетного киоска и читая про себя и друзей разобрал его лучшую повесть со всем возможным пристрастием. С тех пор моё отношение к нему сильно изменилось. Он сделал единственно возможное. Страдание, муки, тоска… Миллионы людей были ввергнуты, в запредельной мере измучены свершавшимся — сказать об этом надо было. Сказал он об этом как никто другой.
Его отдушиной были спорт, московские друзья, моей — многие жалкие годы он. Придёшь, поговоришь и — в полном смысле этого слова! — можно жить дальше. Бывают же такие люди — всё понимают!!!
Книгу подхватили, растиражировали. Общее мнение, моё в том числе, было: никто ещё не писал о рабстве подростка в германском плену в таком объёме, с такой полнотой. Рецензии, статьи, деньги обрушились на Виталия Николаевича. Но купался во всём этом он недолго — здоровье, подорванное голодом и непосильным трудом в литейном цехе германского завода, кончилось в пятьдесят, в семьдесят восьмом году. Вскрытие показало, что последнему его инфаркту предшествовали ещё несколько, которые он перенёс «на ногах». Только первый его инфаркт, кажется, в тридцать шесть, удивил, напугал его, стал известен всем, а потом он, видимо, научился скрывать боль.

Погубили его власть фашистская и власть коммунистическая. Многих советских людей прошлого и настоящего, и Виталия в том числе, могло бы удовлетворить, если б на Нюрнбергской скамье рядом с гитлеровскими преступниками сидели сталинские. Сам Сталин, Молотов, Жуков, Ворошилов… вся бесконечная банда убийц, задумавших с помощью запуганных, замороченных народов подчинить мир своим идеологиям. Но и через тридцать лет после смерти Виталия, несмотря на все перипетии Перестройки, я хожу по улицам имени Ленина, Ворошилова, Будённого, Жукова…
А доконал его спорт, вторая отдушина. Злоупотреблял, выжимая тяжести, бегая, отправляясь в многокилометровые прогулки на байдарке по Дону. Очень хотелось быть сильным, лёгким, красивым, а главное, хоть на время отключиться, забыть о нашей подлейшей советской действительности.

Мозаика

Читал: у какого-то народа есть поверье, что если умирает человек, а ты в первое время часто видишь его в снах, а днём на улицах случайных людей принимаешь за умершего, это значит, что покойник был хорошим человеком. Так было со мной, когда умер Виталий.

Вот он с ведром у водопроводной колонки на углу 2-й Кольцевой и Коминтерна (ныне Стачки 902-го года). Я на противоположной стороне улицы, машу ему рукой, но он меня не видит — то ли зрение даже в очках такое плохое, а скорее всего, погружён в размышления.

Вот из окна автобуса не в первый раз вижу, как он шагает вниз по Камышевахской балке в центр города, в свою газету. Обещаю себе при случае спросить у него: а обратно с работы ты как возвращаешься, тоже пешком, как-никак путь не близкий, километров семь в один конец? Так и не спросил.

Вот в девятом часу утра еду на мотоцикле по Халтуринскому, пересекая Шаумяна, вижу Виталия, прогуливающего по пустынной улице собачек Осю и Карлушу. Останавливаюсь, подхожу. Первым безумно радостный ко мне бежит Ося, сын Карлуши, за ним бежит столь же безумно, однако гневный Карлуша, оба неистово лают. Попрыгав вокруг меня, Ося набрасывается на Карлушу, защищая мою ногу, которую тот хочет укусить. Смешно.
 — Одна кровь. Но сын патологический добряк, папа — патологический злюка, — говорит Виталий.

Летнее утро замечательное, о чем-то говорим, вдруг рядом оказывается почтенный Владимир Фоменко, у него сегодня вроде как день второго рождения. Рассказывает. В сорок втором бежал по Кубани и попал в глубокую яму, полную таких же растерянных из разгромленных частей Красной Армии. День и ночь пьяные особисты выдёргивали из ямы несчастных и где-то неподалеку расстреливали — выполнялся приказ Сталина: «Ни шагу назад. Трусов расстреливать на месте». По голосу Владимир Владимирович узнал одного из сослуживцев, который был там, наверху, среди расстрельщиков. Принялся кричать, называя себя. Долгое время тот, мертвецки пьяный, не воспринимал — все ведь вокруг кричали. Однако крики всё-таки дошли. Таким образом порядочнейший будущий писатель спасся.

Немцы ФРГ перевели его роман, прислали денег и вызов погостить. В сопровождении кэгебешника в качестве переводчика (в котором нужды не было, одна из первых версий романа называлась: «Заговорить по-немецки») Виталий был отправлен в гнездо капитализма. Вернулся он возбуждённый, после долгого перерыва вновь курящий, счастливый и несчастный одновременно. Германия сверкает, изобилие продуктов и товаров полное, на улицах стоят машины с ключами в замках, на сиденьях небрежно оставленные дублёнки, кейсы, фотоаппараты, сам он забыл в такси перчатки, так ведь таксист их в отель привёз, а так как Виталий с сопровождающим успели отбыть в другой город, эти перчатки тем не менее поехали за владельцем и нашли-таки его. «Как и тридцать лет тому назад, почувствовал я себя страшно униженным — всё тот же раб из рабской страны!»… Но самое большое потрясение ждало впереди. Его привезли в те самые литейные мастерские, где подростком он таскал тяжеленные горшки с жидким металлом. В памяти ожило всё до последней черточки. Его вели по заводу, а он заранее говорил какой впереди поворот, сколько дверей было в этом коридоре слева, а сколько справа, какие станки стояли в цехах. Если что-то было не так, сын того, военных времён хозяина, подтверждал, что да, при папе было по-другому.

… В Коктебеле, где отдыхал, познакомился с дельтапланеристами. Дельтапланеризм в СССР не допускался: Летать! Вам только позволь, и совсем улетите. Однако монолитное общество созданное гением Сталина, давало трещины во всех направлениях. В Крыму для полётов были идеальные условия, энтузиасты не замедлили появиться. Толпа, двигавшаяся с самодельным устройством на удобную для прыжков гору, состояла как бы из трёх групп. Впереди налегке шагали матёрые, испытанные пилоты. За ними шли или просто болельщики, или те, кто целился, собирался с духом, чтобы решиться взлететь. Этим доверяли нести части крылатого сооружения. В этой второй группе был и Виталий, которому доверяли одно из крыльев. Наконец, в хвосте шествия ковыляли однажды решившиеся с переломанными руками, рёбрами. Взлететь Виталию не пришлось. Среди отдыхавших была девушка редкостной красоты. Глава шайки, надеясь на какие-то дивиденды, уговорил эту девушку полетать. Девушка разбилась, обезобразилось её прекрасное лицо. Все были шокированы, полёты прекратились. Для Виталия прыжок стал бы убийственным, он и так вскоре улетел в вечную, идеально чёрную пустоту…
_________________________
© Афанасьев Олег Львович

Ваше имя (обязательно)

Ваш E-Mail (обязательно)

(E-mail не будет опубликован)

Текст письма

captcha

Комментарии — 0

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Подписаться на комментарии

Реклама на сайте

Система Orphus
Все тексты сайта опубликованы в авторской редакции.
В случае обнаружения каких-либо опечаток, ошибок или неточностей, просьба написать автору текста или обратиться к администратору сайта.