Написать автору
Оставить комментарий

avatar

Олег Афанасьев. Над барьером.

.

(По просьбе писателя Олега Афанасьева публикую его рассказы. О. Андреева)

.

(три рассказа из разных времён второй половины 20-го века)

1. Хотят ли русские войны

.

В 89-году, трудами Олега Лукьянченко, редактора художественной литературы в Ростиздате, вышел сборник «Над барьером», состоящий из рассказов и повестушек пяти так называемых в то время «молодых» авторов, четырём из которых было под пятьдесят, а мне за пятьдесят. Само название уже было вызовом производимой Ростиздатом продукции ростовского Совписа (Союза Писателей), кормушки членов Союза Писателей с не совсем безинтересными биографиями, однако малообразованных, коряво выражающих свои мысли, в молодости пытавшихся что-то постичь, но быстро понявших, какая глыба эта Культура, сколько требуется сил, чтобы её постичь, и оставивших попытки ради материальных благ, которые сулило членство в Союзе, начавшие делать карьеру, то есть выдавливать из себя что требуется, то есть гнать высокоидейную строчку. Да, любому из пробившихся в Союз хватило бы личного материала для написания шедевров, но… Но есть такая компьютерная норма, когда компьютер спрашивает получателя какого-либо текста: сохранить как… Перед любым писателем стоит незримый вопрос: написать я должен как… Как Лев Толстой? Или Хемингуэй? Или Константин Федин, или Александр Фадеев, автор «Молодой гвардии»? Или как Семён Бабаевский с «Кавалером золотой звезды»? Самостоятельно не получается равное хотя бы «Кавалеру золотой звезды». И берётся за образец всё же «Кавалер золотой звезды» или «Молодая гвардия», где действительность существует только на бумаге. Зато обеспечено проникновение в члены Совписа, замечательнейшую кормушку времён СССР. Здесь тебе всё: гонорары, творческие командировки, платные выступления в основном в поездках по районам, по колхозам, где на писателей смотрят как на чудо. Клубы переполнялись не имеющими всю жизнь развлечений колхозниками, а потом — о! стол для избранных… А ещё малина — творчесткие дома в крымах. сочах, пицундах, грузиях, рижских побережьях, не говоря о подмосковьях, подленинградах… Загранка тоже была, но это для самых-самых, сами понимаете, расходы золотишком покрывать надо, они там наши рубли не признают, и вообще…

.

Сборник — результат набирающей силу гласности. Но лишь частично он вышел по этой причине. Директором Ростиздата был Фёдор Баев, выходец из большой известной деревни Кантемировка, друживший с председателем знатного колхоза из другой какой-то деревни, оба хотели быть писателями. Федя, уже разочаровавшийся в своих попытках реализоваться, теперь двигался вверх по партийно-хозяйственной линии, он теперь «помогал» другим и как раз искал пути помочь другу председателю колхоза. Здесь с предложением сборника подвернулся Олег Алексеевич, редактор Ростиздата тоже желавший помочь своим друзьям переросткам, которых писатели Совписа второго, (первый был один, Виталий Сёмин, да и тот умер десять лет тому назад), третьего, четвёртого сорта уже много лет не допускали к своей кормушке. Получился суп из топора: мы — четверо ростовчан (а мог пятым быть сам Олег, очень даже не бездарный, тоже в «молодых» пребывающий, но, как он мне объяснил, «из этических соображений» не вставивший себя в сборник) и, с другой стороны неведомый нам предколхоза, ради которого Фёдор и стал покладистым. Оттого сборник и вышел. Более того, состоялась его презентация по типично ростовскому, то есть крайне консервантивному, телевидению. Совпало это событие в день вывода советских войск из несчастного Афганистана, 15 февраля 89 года И именно 15-го странно вела себя страна. В газетах, по радио — молчание. Накануне было сказано, что войска выводятся до последнего солдата. И вот молчание, когда надо говорить, говорить… Великая же дата. Россия, расширявшая свою территорию несколько веков с момента падения владычества татаро-монголов, подобно этим же побеждённым варварам, на Восток, Юг, Запад, Россия грабительница, обидчица всех до единого своих соседей, по собственной воле уходит из страны фактически ничего не поимев, дурой, мерзавкой, положившей несметно народу в нищей каменной пустыне. Фактически побеждённой! В голове моей сочинялись гневные речи — ведь какое чудо! — предстояло выступить впервые в жизни по телевидению и такое совпадение. Я это не пропущу!

.

Но как построить своё выступление, с чего начать? Ну конечно же с этого: «Хотят ли русские войны?». О! Хотят, ещё как хотят, и соловей московский — скорее тетерев глухарь, самодовольный, умеющий слышать только себя, — это прекрасно знает. Русь, начиная с походов в греки с целью грабежа, потом упражняясь в жестоких удельных междоусобных войнах, за этими делами не подготовилась к явлению кочевников и оказалась под совершенно чужими, как бы и на людей не похожими татаро-монголами. Но нет худа без добра. Под татаро-монголами осознали, что надо объединиться славянским племенам в государство. С погаными в конце концов справились, но прежде чем успокоиться, пережили собственное состояние неудовлетворённости, получив свирепства Ивана Грозного, Казань разгромившего и разграбившего, Новгород Великий укоротив в потоках крови, внутри у себя бояр тоже укоротив, а кончилось царское зверство на десятки лет безвременьем, междоусобицей. Пока не появился Пётр 1 и занялся реформами, которые по большей части были провальными, во многом карикатурными. но боеспособную армию и промышленность, обслуживающую эту армию, он создал. Но силу, на четверть уменьшив население страны, он из России сделал, дворянство обязав быть европейцами, простой народ рабом, Россию же объявив империей, а себя императором… Дорого стоила империя, но Россия же безразмерная, она всё выдержит. И это было действительно гениальным, что понял Петя, прозванный в Европе Безумным, а у нас Великим. И по сей день мы идём по пути великого насильника собственного народа.

.

Так мне думалось. И не только так. У меня тогда, после публикаций в «Молодой гвардии», журнале и издательстве, стали появляться повести о детях войны, побывал в 86-м году в ГДР, посмотрел на немцев. Ещё сильно поспособствовал моему развитию Леонид Григорян. Его родственники владели семитомником стенографий Нюрнбергского процесса и мне эти замечательные люди по Лёниной рекомендации давали читать убийственные документы. Разумеется, многое из того, что произносилось на процессе в советских книгах было опущено, но и без того было ясно, что фашистская Германия и коммунистический СССР близнецы-братья, и СССР по сей день заслуживает своего Нюрнбергского процесса, и если в ближайшее время этого не случится, то грош цена всей этой объявленной генсеком Гласности, Перестройке с ускорением и Новому мышлению.

.

Потом случилось нечто типичное-претипичное: гниль, топь, судьба неминучая. Когда пришёл в студию, посреди зала для съёмок за столом уже сидели все авторы сборника, редактор сборника, а во главе стола какая-то солидная дама. В зале было не очень светло. Когда понял, кто она, сердце упало: «А!.. Мать гусыня опекающая. С этой профурой ничего не получится». Это была облклассик Н.С., из немногих допущенных к загранке, в Совписе пожалуй самая умная, но многоликая, вполне гнилая. Я её понял после того, как она написала по заданию Ростиздата реценцию на мою повесть «Праздник по-Красногородски». Рецензия на двух страничках, первая была чуть ли не восторженной, вторая потихоньку мрачнеющая: меня жалели, что будучи хорошим, я тем не менее многое понимаю неправильно — обрести себя я смогу скорее всего под руководством опытного писателя. Таких рецензий, в основном из московских издательств, у меня уж имелась толстая папка…

Когда нас призвали быть внимательными, включился яркий свет, оператор наставил на нас камеру, я, как перед прыжком с десятиметровой вышки, понял: наконец что-то случится. Заговорила явно не испытывающая сомнений и по поводу места за столом и своей главенствующей роли Н. С. Последовал рассказ о том, как она сама была «молодая» и пришлось доказывать своё право на существование и какие в её трудные времена попались ей на пути хорошие, поспособствовавшие успеху люди. Потом она обратилась с вопросом к председателю колхоза, назвав его гостем Ростова. Уже со слов председателя я понял замысел ведущей: мы, «молодые», должны жаловаться на долгое невнимание старших товарищей, благодарить за публикацию, ну и как любим в основном классиков и наш город, реку Дон и что там ещё…

Едва председатель замолчал, не дожидаясь кому Н.С. даст слово, я поднялся и сказал, что сегодня ведь замечательный день: прекратилась бессмысленная, кровопролитная война, о которой мы мало чего знаем, затеянная кремлёвскими инвалидами-маразматиками. И что война эта бессмысленная дошло наконец до засевших наверху идиотов и в этот день — 15 февраля 1989 года! — надо из пушек стрелять, надо наконец во всём сознаться, а в городе, во всей стране тишина. Вроде как ничего и не было, это же подло…

Далее было два голоса, мой и Н.С. Я конечно слышал только себя: Я пишу в этом сборнике о прошедшей войне, которая закончилась в 45-м. И только недавно, в 86-м почитал о нюрбергском процессе. Ладно та война. Там был Гитлер, было с кем воевать. Но здесь кого крошили? Нищету. Ни за что. Из никому неведомых высших соображений, чтобы из ничего сделать что-то. Словом нужен новый Нюрбергский процесс и судить уже наших преступников. И с сегоднешнего дня надо бы запретить все войны. И замолчал

Как на меня смотрели за столом. Олег, наш редактор и мой друг восхищённо, председатель колхоза переживал своё только что прошедшее выступление и ничего не понимал, Коломенский и Полищук, тоже затронувшие в своих рассказах тему войны, были не готовы к услышанному, Н.С. иронично, с безмятежным спокойствием. А я, готовый разорвать эту пошлую бабу, замолчал и сел, продолжая про себя выкрикивать: Хотят ли русские войны, лёжа под берёзами? И немцы, которых под берёзами тоже немало? От тех и других, дай им возможность говорить, вышло бы одно и то же: проклятья, мат — у русских русский, у немцев немецкий, усиленный русским, как более выразительным. В этом они равны. А дальше немцы отмщены Нюрбенгом. А русские и нерусские жители СССР как были инструментом войны наравне с пушками, танками, самолётами, так и остались средством, всего лишь средством… А между прочим немцы, командиры, дипломаты, ученые, промышленники, руководившие всем тем ужасом во всём превосходили коммунистических выдвиженцев, знавших одно: «Вперёд! Вперёд!» Оттого и получилось потерь раз примерно в шесть больше. Один к шести. Но это приблизительно. И виновники мясорубки в героях по сей день.

.

2. Вы хоть понимаете, что натворили!

.

«…тупая привычка к бессмысленному и

беспутному прозябанию, печальная

примиренность с позором овладела людьми".

Генрих Манн

На Дон купаться или ловить рыбу обычно ходили большими шайками. В тот раз я, шестнадцатилетний, был один. Остальные — мелюзга, старший из которых, Витька Заяц, родился аж на два года позже меня, в 39-м. Предчувствие, что такой выход может плохо кончится, я имел вполне определенное. Однако все шло хорошо. Накупались, нанырялись с причальных мостиков. Пришло время возвращаться домой. Как всегда перед тяжелым подъемом в гору задержались у криницы попить холодной воды. И вдруг принялись обливать друг друга, разыгрались. Уже одетые, вымокли. А так как на штанины брюк сейчас же налипла пыль, пришлось вновь раздеваться, застирывать, сушиться. Я свои штаны развесил на кусте шиповника, предварительно вытащив из карманов подмокшие спички и папироски «Спорт», наколов их на колючки. После этого, вновь в одних трусах, мы продолжали игру. Потом я увидел, что у куста с моими штанами остановилась шайка из трамвайных домов, что они угощаются моим «Спортом».

— Эй, — крикнул я. — хоть бы разрешения спросили.

Никто на меня даже не посмотрел. Главарь, раздававший мои папироски, здоровенный громила лет семнадцати, как мне показалось, нагло про себя ухмылялся. Я подбежал к нему.

— Ты! Нам хоть немного оставьте.

На меня по-прежнему не обращали внимания. Наконец главарь протянул мне пустую пачку.

— Твоя кличка: Отвали, — сказал он мне.

Жаль было папирос, но больше всего взбесила наглость. В лицо я знал многих. И они меня знали. И, значит — возможно, давным-давно, — за человека не считали. Не долго думая, я несколько раз быстро-быстро стукнул главаря по набрякшей от прыщей красной роже. От куста с моими штанами начиналась тропинка вверх, к железнодорожному полотну. Никто из наглецов не ожидал нападения, я успел взбежать мимо главаря вверх метров на пять, развернулся и некоторое время успешно отбивался руками и ногами. Но уже видел, что меня окружают, уже собирался броситься вниз, к Дону. И здесь над нами остановился одиночный паровоз, из него выскочил грязный промасленный дядька с железной клюкой /пацаны потом уверяли, что-то была длинная железная банка квадратной формы, машинист потом набрал в нее воды из криницы/, закричал и… Я даже не понял, в какой стороне исчезли мои враги — уже тогда я был порядочно истерзан, шкура и внутренности мои дрожали от перенапряжения, сердце поднялось к горлу…

Однако спасение, чудесным образом явившееся мне из маневрового паровоза, стоило отдышаться и умыться в ручье, настроило на победный лад: ага, не вышло избить, я им больше дал… Времени, пока обсыхали, одевались, вновь пили воду, ушло немало. Я весь был в недавнем своем прошлом, весь еще полон состоявшейся схваткой и совершенно забыл, что реальные враги существуют, ни один из них не погиб от моих ударов.

И вдруг, когда вдоль оврагов поднялись в гору и пошли нормальные улицы нашей городской окраины, в очередном переулке увидел их всех — четырнадцать человек трамвайщиков, четверо из которых были по меньшей мере равны мне по силе и возрасту. Они стояли в линию поперек переулка, руки за спиной, а там наверняка в ладонях либо камни, либо палки. Мне стало очень плохо. Сначала я двигался к ним как кролик в пасть удава, с совершенно упавшим сердцем. Но потом, со времен войны не вспоминавший о боге, я почувствовал, что наверху, кроме беспощадного солнца есть еще кто-то, и он смотрит на меня и ждет. Как бы очнувшись, я перво-наперво понял, что, бросив свою маленькую компанию, кстати, там, внизу, и не подумавшую хотя бы пикнуть в мою пользу, могу бежать. Дальше заработала память, и из кучи прочитанного, слышанного, виденного выткалась история то ли бога, то ли человека однажды не покорившегося злым людям. Передо мной тоже стояли очень злые люди. О, какие же они были отвратительные, до чего я их ненавидел за непонятную ненависть ко мне. Говорят, Христос любил людей и шел на крест, продолжая любить. Не верю. Я шел навстречу трамвайщикам по той простой причине, что не мог уступить шайке, где из четырнадцати не нашлось ни одного справедливого… Я их ненавидел за это.

Было за полдень, солнце нещадно палило голову и плечи, ноги налились чугунной тяжестью. Но я шел вперед, в небе кто-то ждал, я тоже ждал: ну хоть бы один из них осмелился меня пожалеть!

Первым напал опять я. На этот раз лишь сделал вид, что хочу ударить прыщавого, в последний момент вильнул в сторону, ударил другого. Завертелись как черти. Их было слишком много. Маленькие мешали большим. Все вместе они очень торопились со мной расправиться. Скоро мне попали бляхой солдатского ремня в левый глаз, он мгновенно заплыл. Потом проткнули ножом ладонь левой руки, которую я успел подставить, защищая живот. Два раза падал и каким-то чудом выворачивался из кучи-малы. Как же я их ненавидел, как хотел убить хотя бы одного! Пока были силы, уже раненый, я лишь делал вид, что начинаю убегать, неожиданно разворачивался, успевал стукнуть первого из преследователей. Потом все-таки побежал без оглядки, оторвался. Потеряв всякие ориентиры, вломился в кусты сирени под высокими акациями и рухнул на свежеприбранный сухой глиняный холмик.

Cначала я задыхался и слышал лишь боль в груди — она, казалось, вот-вот взорвется. Потом, обняв холмик, заставил себя затаиться, ожидая появления преследователей. Их не было. Вместе с одышкой прошла и боль в груди, зато все остальное… На мне, что называется, живого места не было. Перевернулся на спину, для удобства развез под собой холмик. Что же это со мной сделали? Больше всего страшно было за глаз. Потихоньку обследовал пальцами правой руки глазницу и решил, что скорее всего это хоть и громадный, тем не менее обычный фонарь. Осмотрел ладонь. Она меня тоже не очень обеспокоила, пробита была не насквозь. Облегченно вздохнул и забылся.

Проснувшись, трезвее прежнего огляделся и понял, что попал на кладбище и холмик подо мной свежеприбранная могилка. И здесь услышал, как замолчал где-то неподалеку вещавший радиорепродуктор. Потом раздался голос, каким когда-то было объявлено о начале войны: «Внимание!!! Внимание!!!» — и диктор сказал, что враг народа Берия арестован за преступления против партии и народа и будет предан суду. Да, что-то в этом смысле было сказано скорбным голосом.

И наступило новое молчание. Во мне.

Уж не знаю, продолжало ли вещать радио.

От матери мне досталось чуткое сердце. Несчастья, вернее, океан горя, разлившийся вокруг, когда мне не было и четырех годочков, сделали это сердце больным, то есть сверхчутким. Плюс к этому избирательная память. В общем в шестнадцать лет я был и совершенно диким существом, способным ввязаться в смертную схватку из-за каких-то несчастных папиросок и в то же время иногда умел думать за всех.

После сообщения о казни над вторым после Сталина вождем, не стало бога в вышине, куда-то далеко-далеко отодвинулись трамвайщики и обида на них. На страну опять надвигалось что-то большое и черное. Смерть Сталина в марте того, 53-го года, как бы усыпила мою бдительность. Многие годы пропаганда нас фактически к этой смерти готовила. Каждый день газеты выходили так. На первой странице, кроме передовой, большой портрет вождя и телеграммы с благодарностью отцу народов за счастливую жизнь. На второй странице тоже был вождь, но уже с одним или несколькими соратниками на фоне какой-нибудь высоковольтной вышки или заводских труб. На третьей странице опять он уже с рабочими, колхозниками или детьми. Для тех, кто не читал газет, не смотрел кинохроник было радио. Мощные динамики висели всюду в людных местах, даже на кладбищах над могилами вещали они с шести утра до двенадцати ночи. Сталин!!! Сталин!!! Сталин!!! Всем страна была обязана ему. Если б не великий Сталин, не было бы побед над немцами, над природой, не было бы танков, самолетов, тракторов, автомобилей… Если не дай бог с товарищем Сталиным что-нибудь случится, прямо и подспудно внушалось нам, всем будет хана, кранты. Пятого марта я лично никакого горя не почувствовал. И никто его не испытывал, лишь в школе историчка ходила с распухшими глазами, оплакивая творца истории, так сказать, по долгу службы. Ни горя, ни даже всем привычного нам страха не было. Из Москвы радио несло речи соратников, клявшихся продолжать дело покойника. Чего нам было горевать, если все пойдет как шло?.. Какое-то время было напряжение ожидания и тревоги. Но партия крепко держала руль: стахановцы продолжали ставить рекорды, геологи открывать новые богатства в недрах земли, полярники штурмовать полюса и тэдэ и тэпэ. А в нашей красногородской слободке, как и прежде, ничего хорошего не происходило. Я во всем сомневался, собственное существование казалось мне бессмысленным и позорным. Впрочем, как и всех моих знакомых от мала до велика. И вдруг мне стало страшно за это самое наше существование. Только что я был страшно избит, но ведь это была победа. Потому что аж два раза не побоялся сразиться с четырнадцатью трамвайщиками. Да, я мог гордиться собой и всем рассказывать, как метался среди врагов, нанося неожиданные удары, и если б в это время мне попался в руки хороший дрын, чтоб расколоть хоть один череп, они бы разбежались. Да, только что я, шпана красногородская, чуть было не начал уважать себя. Но на это событие легло новое, куда более важное. Ведь перед войной тоже постоянно приводились в исполнения приговоры, нам же как будто жилось хорошо: я был неугомонный бутуз, сестра нормальная, отец любил мать и ждал от Ростсельмаша квартиру. А как блестяще вышла замуж моя хорошенькая тетка — за почти двухметрового летчика истребителя, сталинского сокола, тот ее буквально на руках носил. И оказалось, что и мы уже тогда были приговорены на семь лет непрерывного голода, на лагеря, потери, бездомье. Наша жизнь ничего не стоила. Неужели все должно повторяться и придется в конце концов погибнуть так ничего хорошего и не дождавшись?

.

3. Второе разрушение града

.

С тех пор прошло много лет. Новой войны и всеобщей погибели не случилось. Вместо этого начался мирный период советской власти. Вернее, квазимирный. Да, история Советов совершенно очевидно делится на две части — кровавую и квазимирную. «Залп орудий крейсера „Аврора“ был началом новой жизни, о которой трудовые люди мечтали сотни лет», — учили нас в первом классе с первого урока. На самом деле залп этот был /кстати, куда упали снаряды, почему об этом у нас ни гу-гу?/ началом неслыханного безумия. Чем, как не безумием, можно назвать годы военного коммунизма, коллективизацию, индустриализацию и прочие меры советской власти? Закончилось иноземным вторжением, неслыханными жертвами. Помню, до чего было страшно смотреть на взрослых, когда началась война. Ни одной улыбки, головы опущены, взгляд отсутствующий. Если до 41-го гибли избранные /от слова «избрать"/- дворяне, мещане, крестьяне, враги инопартийные и внутрипартийные, и была надежда как-нибудь сжаться, остаться незамеченным и выжить, то первые два года войны все как один ждали смерти; народ оказался меж двух несущих смерть сторон: коммунисты гнали — фашисты били. Казалось, уж теперь-то Великой Российской империи пришел конец. Однако безумие совершило новый немыслимый скачок. «Все для фронта, все для победы!» — заставило каждого мало-мальски способного двигаться воевать, либо работать, бросив детей, стариков, калек. /Если офицерские семьи могли пользоваться аттестатом отца, то солдатские дети не получали ничего, солдат воевал за три рубля, недостаточных и на табак/. Крайнее физическое и моральное истощение народа и было результатом первого периода. Второй начался по-видимому с тех пор, как мы вволю наелись хлеба и кроме него стали употреблять и еще кое-что — масло, колбасу, рыбу… Место господ Голода и Холода занял тихий благообразный господин Маразм.

Вот как во всей полноте увиделась мне глубина нашего вырождения.

Весной какого-то очередного застойного года я напросился в плавание на теплоходе по Волге и Дону. Рейс нашего «Мусоргского» был по случаю 45-й годовщины Победы над Германией. В обкоме задуман. На верхней палубе в лучших каютах поместили ветеранов, в трюме — пэтэушников. Честно могу сказать, за одиннадцать дней путешествия ни разу не видел, чтобы кто-нибудь из пэтэушников, появившись на верхней палубе воздухом подышать и видами полюбоваться, подошел к старику и сказал: «Скажи-ка, дядя, ведь не даром…» Ветераны со своей стороны тоже на молодых абсолютно никакого внимания.

Ладно, ровно в восемь часов утра 1-го Мая поплыли: «Ах, белый теплоход, зеленая волна, а чайки за кормой тра-та-та-та -та-та…» Я в каюте один оказался. На противоположном диване было поселилась сухонькая ветеранша, но как увидела, что у меня в сумке стоит пять бутылок водки, так куда-то забежала. Словом, другое место нашла. Одному скучно. Позвал бригадира Пашу, осушили по полстакана. Тут же для достаточной затравки добавили еще. Вышли на палубу. Дон — плюнуть в него хочется. Воды мало. Это весной, когда он, бывало, разливался чуть не до горизонта. Берега — мусорная свалка: кругом какие-то канавы, в них гниющая техника, рассыпающиеся бетонные конструкции.

— Деревья прибрежные распустятся, воды низовика нагонит — лучше будет, — успокаивает меня Паша.

Вернулись в каюту. Подошли с пузырем Саша и Николай. Как загудели! Каждый что-то вспоминает.

— Самое, ребята, скверное дело — открытый бой, когда на марше две враждебные части встретятся. Не дай бог! Мясорубка…

— А разведка боем! — кричит второй. —  Разведка боем мерзейшая вещь. Взять первую линию их окопов! Полроты лучших ребят лягут, окопы наши — и вдруг приказ отступать на прежние рубежи…

— А отвлекающий маневр? Знает кто-нибудь, что такое отвлекающий маневр, когда без еды по трое суток по одному и тому же лесу грязь месим взад-вперед?..

Три дня пили. Выйдешь на палубу — картина безотрадная. Дон кончился, по Цимлянскому морю пошли. Но какое же это море? Мертвая вода, а не море. Там и здесь гнилые острова с остатками жилья, деревьев. Начался канал. Я всегда думал, он ровный и непрерывный от Дона до Волги. На самом деле это опять зря затопленная земля, многие и многие квадратные километры камышовых зарослей. (По затопленным впадинам, оврагам, местами видимо углублённых и обозначенных бакенами, мы плывём, а вокруг бескрайнее камышовое мелководье). Прошлогодний этот камыш, правда, чистый, нежно-желый. Даже красиво. Но очень однообразно. Насмотримся камышей и опять пьем. И война, война… В Волгограде повезли на Мамаев курган. Ничего я там не почувствовал. Нагромоздили огромных каменных глыб с гранатами и автоматами, сам курган на восемнадцать метров подняли. Обычная показуха, больше ничего. А вот дом Павлова и выставка летавших тогда самолетиков, стрелявших пушек и другого оружия — это проняло. По сути ружье — не очень сложное приспособление, пушка — довольно примитивный станок. Овладеть этой техникой — раз плюнуть. От тех, кого война застала в возрасте семи и старше не раз слышал: «Я умел стрелять из всех видов оружия». Так оно и было. Примитивные цели великих завоевателей достигались примитивными средствами…

Ладно, поплыли по Волге. Могучая река, с Доном не сравнишь. И картина от этого еще более неутешительная. Те же зряшные топи, из которых уже целые леса торчат верхушками мертвых деревьев. Словом, покорил Волгу-матушку ее сыночек — свободный советский человек.

На четвертый день все мы заболели. Один через каждые пятнадцать минут в сортир бегает, второй опух и как рак красный, у третьего сорокаградусная температура, четвертого лихорадка колотит и противный холодный пот ручьями льется. Завязали временно, нормальными туристами сделались. В Саратове была стоянка, в Куйбышеве, в Ульяновске. Всюду жизнь еще хуже ростовской: магазины пустые, даже рыбных консервов нет. Думали, в Ульяновске показуха будет, как-никак родина вождя мирового пролетариата. Ничего подобного! В магазине над знаменитым обрывом увидели огромную очередь за вонючей пятидесятикопеечной ливерной колбасой — в Ростове такую дрянь кошки с собаками не едят.

Повернули назад. Вдруг объявляют, что будет «зеленая стоянка» у Черного бора. Причалили к высокому каменному бугру, вскарабкались по тропинке наверх. Огляделись и бора не увидели. Перед нами было дикое поле и метрах в шестистах небольшой хутор. На первой «зеленой стоянке» в Ильевке на Цимле была торговля пуховыми платками и, из-под полы, вяленой рыбой. А здесь никто нас не ждал. Потом смотрим, в хуторе народ шевелится и человек десять к нам на мотоциклах и велосипедах пылят. Ждем и гадаем, что же здесь предложат? Первым прямо ко мне подкатил мужичок на старом «ковровце» в линялом-перелинялом бумажном пиджачке. И буквально взмолился: «Брат! Нюрка, шалава, три дня как за товаром уехала и нет. Все бы ничего. Даже без хлеба. А вот курить хочется до смерти. У вас на корабле магазин есть: возьми три рубля — купи сигарет!..» И другие хуторяне просят туристов купить им кто хлеба, кто вина, кто сигарет. Пошли мы, несколько человек, назад. А в буфете перерыв. Просим буфетчицу: «Откройся!» А она, молодая, жирная, ей бы круглые сутки без перерыва пахать, дверь у нас перед носом захлопнула. Нашел я у себя полторы пачки сигарет, вынес и подарил хуторянину. Он страшно обрадовался, деньги сует. Да какие, говорю, из-за одной пачки могут быть расчеты? Кури на здоровье. Он тогда себя по лбу ладонью хлопнул: «Подожди! Вы люди, мы тоже люди!» Заводит свой мотоцикл, мчится на хутор и возвращается с пятью вялеными лещами в целлофановом мешке. «Бери! Вы люди, мы тоже люди». Что ты будешь с таким человеком делать. Спустился опять на теплоход, извлек из сумки последнюю бутылку водки, еще сигарет у ребят выпросил. Подымаюсь: вот тебе за твою рыбу… И во второй раз он помчался на хутор, еще пять штук лещей привез. Да ты, говорю, какой-то ненормальный. Нет у меня больше ничего! Не возьму я твою рыбу, если не возьмешь с нас деньги. «Ничего не надо. Бери так. Вы люди, мы тоже люди».

Расчувствовались мы после этого человечка, и едва поплыли и открылся буфет, запили по новому кругу. И уже не о войне, а о настоящей жизни кричим: почему она у нас такая убогая?

Вдруг Паша говорит:

— Возят нас, всякие мемориалы с вечными огнями показывают. В Куйбышеве музей Фрунзе смотрели. Послушаешь про этого Фрунзе — ну такой же ж хороший был, и в школе хорошо учился, и маму любил, а уж товарищ такой верный, такой преданный… Интересно, когда к нам из других городов приезжают, что им показывают?

Стали мы, удивленные, гадать. Ну краеведческий музей в Ростове… Потом изобразительный Пушкина. Здание цирка красивое. Госбанка тоже. А что еще?.. Николай когда-то конферансье в художественной самодеятельности был, ляпнул:

— Я бы домик на углу Театральной и Станиславского показал".

Названный этот домик знают в Ростове все, кто ездил первым номером трамвая; одним углом он глубоко ушел в землю и похож на выброшенный бурей на берег корабль. Намек мы поняли и давай перечислять.

— Там же недалеко свечку не успели построить, она дала крен и стоит теперь как на якоре, противовесами увешанная…

— А на Дону сухогруз на мель сел напротив Александровки. Буксиром сначала одним, потом двумя пытались его на фарватер стянуть — не получилось. Тогда подводят наши долбоебы земснаряд и давай грунт из-под днища вымывать. Ну, конечно, скоро «ура» закричали, баржа уплыла с богом, а частные домики, которые над тем местом стояли, поехали вниз, в яму…

— А у нас по балке теплотрассу химики долго-долго вели. Уже тогда было ясно, что за теплотрасса получится. И точно! Вдруг в феврале стал слышать лягушиное пенье. Что такое? Февральский ветер с двадцатиградусным морозом, а они аж стонут. Ну, думаю, с головой у меня непорядок, пить надо меньше. Никому ничего не говорю, слушаю. Голоса идут только со стороны балки, откуда ветер дует, летом с того места солнце встает. И вот одной ночью — ну прямо как в кино! — одеваюсь, выхожу на улицу и крадусь к балке. Приближаюсь. А, батюшки! Над балкой пар стоит, ветер его гонит, деревья и дома вокруг покрыты инеем, а они аж стонут — это там, внизу, трубы прорвались, горячая вода в озерко потекла, лягушки проснулись, вообразили, что май пришел и давай размножаться…

Пик второго нашего запоя пришелся на 8 мая. Можно сказать, День Победы, 9 Мая, мы праздновали 8-го. И снова была война, война… Какой там героизм! Какая вера в победу и прочий бред! Просто деться было некуда. Или ты жив и воюешь, или мертв и если тебя похоронят в братской могиле и дадут над ней залп — это, считай, тебе здорово повезло. А те, кто начинал мечтать о победе и мирной жизни, обязательно погибали. На войне о мире вслух говорить нельзя… На войне о войне надо думать, что это так и надо., что это настоящее дело… Такой вот бред.

Утром, 9-го, мы увидели себя посередине Волги. Наш теплоход стоял на якоре перед речным вокзалом Волгограда. Позавтракали. Я поднялся на крышу корабля. О Сталинградской битве любой советский человек смотрел множество фильмов и хроник. «Дорога смерти» по льду реки проходила, кажется, именно через то место, где мы стояли на приколе. И вдруг по нашему радио включили Высоцкого. Про цветы на нейтральной полосе. Про штрафные батальоны. Про товарища, не вернувшегося из боя… Что тут за похмельная истерика случилась со мной. Меня трясло, слезы градом лились из глаз, я зажимал себе рот, чтоб не кричать, спрятавшись от посторонних глаз между двух спасательных шлюпок. Ведь это было! Ведь это безумие действительно было… Сколько ужаса и недоумения витало над рекой, когда от роты пополнения, прошедшей «дорогой смерти», в живых оставалось пять-восемь человек. Сколько стонущих душ взвивалось в небо над гиблым местом. Зачем? Зачем?

11-го вернулись мы в Ростов. Стояла теплая солнечная погода. Когда отплывали, листья на тополях набережной только распускались, теперь деревья давали тень. Подымаюсь от речного вокзала к остановке трамвая — это каких-нибудь двести метров. У Ростова судьба не лучше бывшего Сталинграда. Два раза его сдавали немцам, два раза брали с боем. Центр города, начиная от вокзала и до Театральной площади, был разрушен почти полностью. Лишь в 57-м году исчезла последняя руина. Я хорошо знаю это место на углу Буденовского и Греческой улиц. Сейчас там в семиэтажном здании проектный институт, из него я взял себе жену, она и теперь там работает. Сел в почти пустой трамвай, поехали через город. Сижу, поставив у ног сумку, и смотрю то направо, то налево. Там из из-под земли хлещет чистая водопроводная вода, в другом месте желто-зеленый поток канализации. Весь город перекопан, потому что в каждом квартале что-нибудь строят или пристраивают. А улица Катаева, куда дотянулась та самая теплоцентраль, когда-то образцовая, по хорошему асфальту я ее на мотоцикле за минуту пролетал, теперь превращается в овраг, потому что непутевые строители засыпали трубы чем-то не тем, дорога провалилась, естественные и рукотворные стоки получили прекрасное ложе…

Трамвай остановился в зоне вонючего канализационного потока. На доме против остановки висел новейший лозунг партии: «Отходы — это доходы». «А говно — это добро!» — мгновенно досочинил я, к стихосложению абсолютно не склонный… И вдруг со мной сделалась новая — второй раз в течении трех дней! — истерика. Только теперь я не рыдал, а хохотал. Что это я смотрю на наш бардак будто впервые? Да ведь в Ростове нет не только улицы, но глухого закоулка, в котором бы я не побывал. Стоит закрыть глаза — и весь его, развороченный, изгаженный, как на картине вижу. Господи, у немцев между первым и вторым разрушением городов прошло более двух веков, мне же еще нет и сорока, а на моих глазах происходит второе разрушение большого города. И если первый раз, в 41−43 годах, его разрушали воюющие армии, то теперь он разрушается… строителями. И не просто строителями, а Строителями Коммунизма.

Несколько дней я вел странные подсчеты: где что и сколько строится. Получалось, что так оно и есть, в старом Ростове почти в каждом квартале что-нибудь возводится, по этой причине все перерыто, и конца края стройкам не видно. У жены в Гражданпроекте я видел макет реконструкции Ростова. Красивыми уступами спускаются к Дону двенадцати- и восемнадцатиэтажные дома, между ними парки, широкие автомагистрали. Вместо этого всевозможные организации берут под снос дома, где поменьше жильцов, и собственными силами по своему разумению много лет возводят пяти- или девятиэтажного урода. Пока идет стройка, кажется, будто остальные дома и люди квартала ждут своего часа. Но вот строительный мусор вывезен, дом заселен и… исчезает смысл содеянного: новое, имеющее в своей тени столько старого, нелепо. И никакой надежды, что когда-нибудь все будет хорошо, красиво.

Я думал, думал… Чтобы покорить и удержать под своей властью универсальнейшее из животных — человека, новым господам — коммунистам — потребовалось много лжи и крови. Свободы не стало ни для кого, в том числе для вдохновителей переворота. Вожди, подавая пример неслыханной бесчеловечности /подлости/, позволяли диктатору /будто бы из самых высоких соображений — всенародного счастья/ арестовывать, мучить и убивать собственных детей, жен, родителей. Со смертью Сталина первый период, первое безумие кончилось. Наступила эпоха удивительного либерализма. Как и прежде, без решений Партии ничего было нельзя, но головы лететь перестали. Ушлый народ быстро сообразил, что коли голов не рубят, то и все можно. Крестьяне побежали в города на легкую жизнь — к восьмичасовому рабочему дню, твердой зарплате; городские где только возможно принялись из госпредприятий создавать в сущности частные лавочки. Все потонуло во лжи. Ах, так это было неизбежно — и коллективизация, и лагеризация с гибелью десятков миллионов людей?.. И марксизм-ленинизм — единственное верное ученье и нам под ним жить вечно?.. Ну так будем веселиться! Вино, водка льются рекой. Каждый стремится работать поменьше, получать побольше. Попытки Хрущева быть правдоподобным, разоблачая Сталина, в то же время продолжая его дело, полностью провалились. Мы ничему не верим и являемся вполне сознательными производителями дерьма.

Я думал… вспоминал… Уж если кто работал, так это пропагандисты. Сколько шума было по поводу освоения целины! А кукурузная компания… А архитектурно-строительный съезд, с которого и началась бездарнейшая крупнопанельная застройка городов.

А первым либеральным жестом было появление в магазинах пластинок с душещипательными танго, бодрыми фокстротами, под которые так и хотелось прыгать. Это было летом 53-го, через несколько месяцев после смерти Кобы. И… Стоп! Я вспомнил. И второй период начался все-таки не с либеральных деяний, а выстрела. Да, на этот раз был не залп, а выстрел. Тот самый хлопок, которым отправили на тот свет товарища Берию, опасного претендента на место диктатора. Безжалостное летнее солнце, казнь Христа, которую никогда не видел, но она представилась, трамвайщики, выстроившиеся в линию, собственное бессилие и ненависть, затем бегство, падение на могильный холмик, на котором чуть не умер от одышки и наконец сообщение о предстоящей казни, наполнившей ужасом. Как странно. И почему именно при таких обстоятельствах мне дано было услышать о начале нового периода в жизни страны? К чему это обязывает? Ведь обязывает…

О. Афанасьев

2016 год

Ваше имя (обязательно)

Ваш E-Mail (обязательно)

(E-mail не будет опубликован)

Текст письма

captcha

Комментарии — 0

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Подписаться на комментарии

Реклама на сайте

Система Orphus
Все тексты сайта опубликованы в авторской редакции.
В случае обнаружения каких-либо опечаток, ошибок или неточностей, просьба написать автору текста или обратиться к администратору сайта.